Терапия во время войны.

(эти размышления были сначала опубликованы по частям в телеграм-канале  а теперь я выкладываю их сюда кучкой)

Уже некоторое время хочется как-то обобщить опыт последних пары лет, да все кажется, что это слишком уж масштабное, неподъемное мероприятие, и хорошо бы это сделал кто-то поумнее, а то я не знаю, как подступиться. Но умные, видимо, заняты работой, или просто помалкивают, потому что умные слишком. Поэтому я решила, для упрощения задачи, взять себе в партнеры классика дазайн-аналитического подхода Медарда Босса, который для описания человеческого бытия предложил концепцию семи экзистенциалов (он тоже, в общем, не столько сам их придумал, сколько у Хайдеггера подсмотрел). Получилось что-то вроде игры - беру у Босса название экзистенциала, прибавляю к нему “во время войны”, и свечу этим “заголовком”, как фонариком (очень дазайн-аналитическая метафора, между прочим) на свою практику и окружающую ее жизнь. И тогда огромная непонятная фигня отбрасывает тень, и эту тень уже можно как-то обвести по контуру, ну или попробовать описать связными словами. Такой вот способ ощупывания слона.

1. Пространственность

Вся моя работа, за редкими исключениями, уже давно происходит онлайн. И это создает, конечно, совершенно особую ситуацию - мы вроде и вместе, но в то же время в разных местах. Наше “здесь-бытие” - это буквально очень разное здесь. В онлайн-практике во время ковида в этом переживании было что-то парадоксальное: мы вроде бы разделены, но в этой разделенности есть общность судьбы. Мы все проживали одно и то же, каждый в своей самоизоляции, хотя, конечно, обстоятельства могли быть разными - кто-то проживал это время с близкими, а кто-то остался совсем без человеческого контакта. Кто-то мог спокойно продолжать работать из дома, кому-то приходилось подвергать себя серьезным рискам, а кто-то вообще остался без заработка. И тем не менее - вот это “пространство карантина” оказалось очень объединяющим нас всех опытом. Распространение онлайн-формата даже немного сгладило наши географические неравенства - хоть ты сидишь в Берлине, хоть в Усть-Каменогорске, можно одинаково подключиться к какой-нибудь онлайн-конференции и не думать о визах, расходах на дорогу и прочих тяготах пространственной жизни.

Война создает принципиально другой контекст онлайн-работы. Наши обстоятельства определяются в первую очередь тем, где мы находимся. По какую сторону границы. На каком удалении от фронта. Когда клиента, с которым работаешь по видеосвязи, отвлекают от разговора звуки вылетов и прилетов, или он/она вдруг начинает тревожиться о том, что соседи могут услышать разговор и “настучать” - приходится очень обостренно проживать тот факт, что в виртуальное пространство нашей встречи мы заглядываем из совсем разных мест. И хотя места делятся на более или менее безопасные, хотя пребывание в одном месте ощущается как привилегия, а в другом - скорее, как ловушка, наше положение в пространстве во время войны оказывается, в любом случае, более вынужденным, чем обычно. Кому-то досталась принудительная мобильность, а кому-то, наоборот, принудительная оседлость. Кто-то, невзирая на трудности и риски, продолжает ходить туда-обратно через полупроницаемые мембраны плохо предсказуемых границ, и в этом есть не только мужество, но и привилегия. Для кого-то перемещение оказывается вынужденным, для других - невозможным, но для всех оно становится труднее. Расстояния растягиваются, становятся вязкими, дороги - извилистыми.  Для всех нас появились места, куда мы больше не можем поехать, которые как будто перестали для нас существовать. А некоторые места и правда изменились так, что их, таких, какими они запомнились, больше уже не будет. Пространство войны - это пространство одновременно тесное и растянувшееся, давящее и в то же время зыбкое. Одно на всех, и при этом для всех разное.

2. Темпоральность.

Да уж, упростила себе задачу. Надо написать короткий текст, а тема заслуживает сразу двух трактатов. Один - про время как аспект терапевтических отношений, про ту особую темпоральность, которая в терапии существует. В частности, про управление временными рамками процесса - вроде бы, самая скучная, техническая часть работы терапевта, а какие драмы вокруг нее могут разворачиваться. И другой - про время войны со всей его чрезвычайностью, и тут бы мне, конечно, зарыться в политических философов вроде Беньямина с Агамбеном, потом понять, что задача не по зубам, ну или всю оставшуюся жизнь потратить на формулировки. А я, значит, решила тут коротенько описать, что происходит, когда два этих особых темпоральных режима совмещаются. В общем, не претендую на универсальность, просто попробую рассказать,  как это происходило  у меня. Когда я смотрю на свой опыт за эти почти уже два года, он довольно четко делится на три разных этапа.

Первый этап, который начался 24 февраля, мне хочется назвать “время вне времени”. Из обычных для четверга четырех сессий состоялось у меня две - одна произошла по расписанию, в 10 утра, как обычно - и больше ничего обычного в ней не было. Помню, что клиентку отвлекали от разговора “хлопки” за окнами (хотя тогда это еще так не называлось). Помню, что мы обе плакали. Больше, кажется, ничего не помню. Два человека перенесли встречу, потому что срочно куда-то поехали. Вечернюю сессию с клиенткой из западного полушария я сама попросила передвинуть на попозже - так и написала “извините, мне нужно сходить на митинг”. В какой-то момент у меня было ощущение, что максимум терапевтической пользы, которую я могу предложить - это “в течение часа не даю смотреть в новостные ленты”. Даже это не всегда и не со всеми получалось. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что сеттинг на самом деле не так уж и пострадал, и наверное, он был той мачтой, к которой получилось привязаться, чтобы сохранить хоть какую-то устойчивость. Но тогда, в воспаленном, почти психотическом состоянии, такие понятия как “следующая неделя” или “конец месяца” казались чем-то нереальным. Хайдеггер говорит о том, что забота как свойство человеческого бытия, связана именно с темпоральностью - и те первые недели были, как ни странно, в каком-то смысле временем беззаботности, где все равно невозможно планировать дальше, чем на один шаг вперед. Сегодня нужно делать вот это, а потом? А потом посмотрим.

Второй этап я, пожалуй, назову “не время для…” Острое аффективное состояние первых недель продержалось у кого сколько, но больше трех месяцев это просто физиологически невозможно, и произошла какая-никакая адаптация. Практика того времени выглядит в моих воспоминаниях как какой-то зал ожидания, в котором мы все застряли. Все чего-то ждали - кто-то готовился к переезду, кто-то уже переехал и жил в бюрократическом лимбе, кто-то пристально следил за движением линии фронта и экономической статистикой. Все, в этом ожидании, откладывали на потом какие-то свои важные жизненные задачи. Хуже всего приходилось тем, кто был максимально вовлечен в какие-то дела, связанные с войной - например, волонтерам и журналистам, потому что задачей, которую они откладывали, был элементарный отдых. Полная безбашенность первых недель сменилась на максимальную мою, как терапевта, осторожность. Никаких конфронтаций, никаких трудных тем, только поддерживающая работа. . Энергосбережение, укутывание, снижение вреда. Я ощущала себя чем-то вроде гипса для переломанных костей. Я не хочу сейчас полностью обесценить эту позицию, мне кажется, после первого этапа захваченности апокалиптической всеобщностью, эта осторожность помогала утвердить ценность отдельного, хрупкого, человеческого. Но постепенно стали появляться мысли и переживания, типичные для периодов выгорания: что сил на работу уже нет, а отдыха я при этом не заслуживаю, и что стыдно так уставать, делая так мало.И где-то во всем этом зрело ощущение, что более подходящих времен для чего бы то ни было можно, вообще-то, и не дождаться, и что же теперь - так и жить, и работать теперь всегда, шепотом, пригнувшись?

Из этого зала ожидания я смогла выйти примерно через год после начала войны, и начался новый этап, который я бы обозначила как “время неотложного”. По-прежнему в работе много подвешенности, тревоги за будущее, временности - в первую очередь потому, что многие из моих клиентов теперь - недавние мигранты. По-прежнему то и дело происходят “прорывы инферно”, когда кому-то из клиентов прилетает слишком близко, и мы снова оказываемся в безвременьи, похожем на те первые недели, но это теперь уже не так тотально, и не со всеми разом происходит, так что справляться проще. Обобщать пока сложно - может быть потому, что война уже не так подавляет, и клиентские процессы снова стали индивидуальными, в них меньше общего. А может быть, просто не хватает дистанции, и когда-нибудь я смогу, вспоминая это время, уловить его особый ритм. Но наверное, можно сказать, что я больше не ставлю себе главной задачей помочь пережить это время. Скорее пытаюсь помочь найти - что для человека достаточно важно, чтобы заниматься этим даже во время войны? Что он не готов откладывать на зыбкое “потом”? Что нужно, чтобы не просто “пережить” это время, а по-настоящему прожить его?

3.Телесность.

Первое, что вспоминается - это ощущение каменного тела, которое было у меня в первые дни, может быть недели. Это было явно связано с работой. От этого не помогали ни рыдания, ни горячий душ, удалось найти только один способ - сильными, почти грубыми размашистыми движениями вверх-вниз растирать грудь и спину через толстый свитер. Так получалось немного расслабиться. Много позже один коллега рассказывал, что после месяца непрерывной работы с беженцами на польской границе обнаружил у себя на животе жуткие  гематомы непонятного происхождения. И хотя такого же опыта у меня нет, но думаю, могу себе представить такое мышечное напряжение, которое может к этому привести. Что-то похожее на окаменелость первых дней вторжения, хотя слабее, я снова ощутила в октябре прошлого года, как реакцию на палестинско-израильскую войну. 

В первые месяцы войны расстроились отношения с едой -сначала до уровня “утешительного заедания”, а потом уже и до self-harm типа “зачем-то покупаю в магазине дешевый салат с маянезиком, и, преодолевая легкую тошноту, зачем-то доедаю его до конца”. Прибавилось  килограмма три-четыре веса, стряхнуть которые получилось только к лету 2023 года. Глядя на семейные фотографии, где можно сравнить одних и тех же женщин до и после войны, всегда поражалась превращению юных стильных эмансипе в тех грузных бабушек, которых мы застали. Теперь, кажется, понимаю, как это происходит. 

Это все, вроде бы, про телесную закрытость - окаменение, жир как защита от переживаний, но есть и обратное впечатление - необычная открытость, как будто даже стирание телесных границ. 24 февраля, кроме прочего, я вспоминаю как день, когда мы снова стали обниматься. Особенно сильным этот контраст был после коронавируса, но и раньше я никогда не бывала такой тактильной с настолько малознакомыми людьми. Однажды, например, очень крепко и долго обнималась с женщиной, которую до этого никогда не знала, только потому, что она приехала из Петербурга. В межгендерных отношениях это приобретает характер некоторой расторможенности, особенно остро это почувствовалось после сентября 2022 года. Мне все время вспоминается сцена из начала фильма “Жестяной барабан”, где женщина прячет незнакомого дезертира под юбкой. Какое-то такое душевное движение, готовность спрятать под юбку, чувствую я, россиянка, каждый раз, когда встречаю российского мужчину, который не участвует в войне и не поддерживает ее (особенно, конечно, триггерит фраза “а сейчас я живу в Казахстане”). В работу с новыми клиентами мужского пола это добавляет искры, столько переноса и контрпереноса у меня еще никогда не было (захотелось напустить психоаналитического тумана, а то совсем неприлично выходит) . 

Что еще? Глубокое переживание своей телесной уязвимости. Отвращение и ужас, которыми тело реагирует на насилие. Усталость - это слово звучит на второй год войны все чаще, и кажется, про нее можно написать отдельную книгу. Говорят, по годовым кольцам деревьев можно определить, в какой год была засуха. Мое тело не подверглось, вроде бы, тому непосредственному опыту, который пришлось пережить многим другим - я жила все это время в привычном комфорте. Мне не пришлось бежать, прятаться, голодать и мерзнуть. Я не пережила ранений или пыток.  Но все равно, кажется, что и  в моем теле эти годы оставят свою отметку, которая уже никуда не денется. Как будто археологи в будущем смогут увидеть на моих костях особые “годовые кольца” от тех лет, когда была война.

4. Бытие с другими.

Терапия - она, конечно, вся про отношения, и вообще человека вне отношений не существует - мы рождаемся сразу уже будучи в отношениях, и эти связи во многом определяют будущие паттерны нашего сосуществования с другими. Но обычно мы фокусируемся на ближнем, интимном плане мира других - семья, друзья, лично знакомые люди. Более широкое понимание mitsein как мира общественных отношений, идентичностей и статусов, в фокус терапии попадает довольно редко, если не считать разных современных радикальных подходов. Одно из следствий войны - полное схлопывание двух этих миров, взлом границы приватного. Разрушение стены дома, которое обнажает детали частного семейного быта, это и прямое проявление этого процесса, и метафорическое его выражение, поэтому фотографии со всеми этими шкафчиками и вазочками действуют на нас так сильно. 

Политика, конечно, и до 2022 года присутствовала в моей практике - и в виде разговоров об эмиграции (уже состоявшейся или пока обдумываемой перспективы), и в виде страха репрессий, травматического опыта разгона митингов (с клиентами из Беларуси этого было много в 2020 году, а с российскими - особенно стало обостряться в 2021). Но то были протечки, а тут случился настоящий потоп. Война не просто стала обстоятельством жизни, она как будто снесла все  взрослые механизмы совладания и контроля, и вернула нас к первичным паттернам. Государства превратились в этаких заместителей “большого другого”, по отношению к которому мы зависимы и беспомощны, и который при этом непредсказуем и жесток, и каждый из нас проецировал на эти отношения свою детско-родительскую драму. Например, для кого-то конфликт лояльностей между родной страной и страной проживания становился эхом пережитого в детстве родительского развода. У других страх насилия провоцировал аутоагрессию с погружением в генерализованную вину. Кто-то кидался громко доказывать, что он очень хороший, а кто-то интуитивно выбирал в качестве самого безопасного пути “заткнуться и не отсвечивать”. Чтобы не углубляться в клиентские истории (да и записывать тогда, честно сказать, мало что получалось), приведу в пример себя. У меня от жизни на положении “подозрительного иностранца”  поднялись переживания из детских ссылок к бабушке. Одну из комнат в бабушкиной квартире занимала семья моего двоюродного брата, и мне частенько приходилось вдруг чувствовать себя “чужим ребенком”, у которого меньше прав и привилегий, чем у своего. Похоже ощущаю себя и сейчас по сравнению с полноправными европейскими гражданами - обидно, но привычно. 

Ни в коем случае не хочу этим свести политическое поведение и политические чувства только лишь к психоаналитической детерминированности. Хочется видеть и другие измерения тут - героизм, трагедию, свободный выбор. Но и под этим углом посмотреть иногда стоит, особенно если вопрос ставить не “что нами движет”, а скорее “что нас останавливает”.

5. Настроенность

История, которая мне сразу вспоминается, когда я начинаю об этом думать, совсем недавняя. Клиент, родной город которого впервые подвергся прямым бомбежкам с большим количеством жертв, и которого после этого не отпускало состояние тревожной готовности, сказал мне: “вот даже сейчас, Даша, я с тобой разговариваю, а один наушник в ухо не до конца втыкаю. А то вдруг там сирены или хлопки, а я не услышу”. Классный пример, чтобы объяснить, как выглядит открытость дазайн, его развернутость в какую-то определенную сторону. Конечно, раз уж получилось эту настроенность заметить и назвать, она уже больше не мешает терапии, а становится ее содержанием. Но для меня есть особые трудности в том, чтобы сделать содержанием терапии тот факт, что мы в той или иной степени находимся “в настроении для войны”. Для меня самой, как для человека и для терапевта, бывает непросто осознавать и обсуждать субъективность позиции, наличие свободы выбора в этом вопросе. 

 Выбор воевать или не воевать - настолько невозможный, что нам хочется сделать его абсолютным, то есть отменить сам факт выбора. Есть только одна правильная позиция: воевать всегда плохо. Или наоборот, есть только одна правильная позиция: необходимо победить зло. Нельзя жить обычной жизнью, когда где-то гибнут люди. Невозможно все время думать о гибнущих где-то людях, ведь мы должны жить своей жизнью. Проще думать об этом в категориях долга, неизбежности, единственно верного варианта, чем принять тот факт, что свою позицию мы выбираем, и несем за это ответственность. И когда клиент приходит с настроением найти во мне союзника, а если не получится, то противника - бывает крайне трудно взять за скобки вопрос о том, в одном ли мы сидим окопе, или в разных, при этом не делая вид, что этого вопроса не существует. Вот ко мне приходит клиентка (собирательный образ!), и рассказывает о споре с мамой, или даже о каких-то незнакомых людях, которые неправы в интернете. Я понимаю, какая роль мне отводится в этом диалоге - согласиться с неопровержимостью аргументов, возмутиться абсурдностью позиции другой стороны спора. И я встаю перед трудным выбором  - быть мне тут союзником, который согласится и тем самым поможет укрепить правильность (а значит - безальтернативность) своей позиции, или быть терапевтом, который подчеркнет наличие выбора, а значит, усомнится в правильности и в какой-то мере предаст, ослабит? Мне кажется важным и на этот вопрос тоже не отвечать одним, окончательно верным ответом, не снимать напряжения между “я тебе терапевт” и “мы друг другу люди”. Даже, или особенно, когда мы не очень понимаем, как это - быть друг для друга людьми во время войны.

6. Историчность

Этот пункт оказался для меня самым трудным, не столько эмоционально, сколько интеллектуально. Помог разобраться хайдеггеровский пример музейных древностей. Вот вещь, которая существует в сейчас, но в то же время она относится к прошлому, она - антиквариат. И когда я думаю про свой рабочий и личный опыт последних пары лет, мне сразу приходит в голову феномен, похожий на такую музейную вещь, относящийся вроде бы к прошлому, но существующий в настоящем - это вина.  

Даже странно, что я про нее так мало до сих пор написала. Когда смотрю свои записи, особенно из весны 2022 года, видно, каким острым было переживание именно вины, какое центральное у нее было место. Был один момент, в начале апреля, когда погружение в вину стало настолько тотальным и беспросветным, что я впервые в жизни перестала видеть смысл в терапевтической работе. Пару недель продолжала консультировать чисто механически, и не могу сказать, что нашла для себя в результате какой-то ответ на вопрос о смысле, скорее просто снова втянулась, пережила эту острую фазу. А сейчас, под конец второго года, мне кажется, что вина вообще почти исчезла из разговоров, мыслей и терапевтической практики. Являет себя разве только вспышками - и снова уходит куда-то в подполье. 

Даже сейчас, начиная об этом писать, я почувствовала спад энергии, захотела отвлечься от письма, или найти другой какой-нибудь феномен, подходящий для разговора об историчности. Вина никуда не делась, но она словно бы и правда стала музейным экспонатом - лежит себе под стеклом, рядом экспликация. Продолжая об этом думать, я почувствовала легкую неловкость за то, что так давно не думала о ней, не обращалась к ней. Потом подумала что в практике последнего времени тема вины вообще довольно редко поднимается, причем не только этой самой исторической, коллективной вины, а вообще как-то мало звучит это слово. Стала переживать, что я, наверное, как терапевт стала к этому феномену глуховата,нечувствительна  и наверняка подвожу этим своих клиентов. В общем, если постоять подольше возле этой музейной витрины, помедитировать на понятие вины, то начинаешь ощущать какие-то такие эманации. Чувствуется, что если стекло разобьется, то из скучного экспоната она может превратиться в могучий древний артефакт, с которого начинается в фильме ужасов зомби-апокалипсис. Историчность - это не только про прошлое, история продолжается сейчас и у нее есть какое-то пока неопределенное потом, это даже Фукуяма уже понял (извините,  невозможно удержаться). Как историчный феномен, вина когда-то была чем-то другим - выбором, поступком. И у нее есть возможность стать чем-то другим в будущем - например, долгом, а может быть даже прощением, хотя сейчас это трудно себе представить.

7. Смертность.

Все предыдущее писала хоть и мучительно местами, но на удивление с первого раза, с минимальными правками и довольно быстро. А к этому, последнему, пункту подступаюсь уже несколько раз, пишу и стираю. То ловлю себя на какой-то неискренней претенциозности, то начинаю думать - а имею ли я право вообще писать об этом? А как это воспримут? Хочется спрятаться за слова, и в то же время невыносима мысль о том, насколько мои слова могут обнажить меня, выставить напоказ. Абстрактная, непонятная смертность проявляет себя в опыте в очень конкретном виде: меня охватывает страх. Во время войны страх кажется одновременно очень естественным и крайне неуместным, даже постыдным. Война как будто требует от нас отстраниться от своей смертности, своей уязвимости, даже забыть о ней, или, как это делают влюбленные в войну люди, пойти смерти навстречу. Но я все-таки попробую описать то, как мы боимся и боялись во время войны.

Чем нас пугает война? Самое очевидное это, конечно, страх утраты, страх, что нечто ценное для нас будет отнято, разрушено. Потерять близких, потерять дом, планы на будущее. Однако, для многих людей гораздо сильнее оказывался страх личной ответственности. А что, если долг потребует отказаться от чего-то слишком ценного, или подвергнуть себя опасности? А что, если я окажусь в слишком тяжелой ситуации и не справлюсь? А что, если я совершу ошибку, у которой будут страшные, разрушительные последствия? Многим из моих клиентов и мне самой знаком и страх стать объектом жестокости со стороны других людей, страх оказаться расчеловеченным, не имеющим права на включенность, на защиту, стать той щепкой, которой не придают значения, когда рубят лес, а то и оказаться на положении врага. Этот страх, по моим наблюдениям, для эмигрантов-перебежчиков самый разрушительный - самоизоляция плюс большое количество подавленных агрессивных импульсов дают на выходе, чаще всего, депрессивное состояние. 

В общем, пожалуй, смерть - как исчезновение, как ничто - не очень-то фигурирует в этих страхах, по крайней мере, она не проговаривается. В каких-то обстоятельствах, наоборот, мысли о такой возможности могут даже успокаивать. Пугает, скорее, процесс умирания, страдание, утрата целостности. Отчасти это, пугающее, неизбежно происходит - мы становимся, или оказываемся, другими, не теми, кем мы раньше себя считали.

Komentáře